– Ты называешь имена, которые я слышал в детстве, – укоризненно сказал я бородатому пророку, начиная изрядно уставать от разговора. Он рассказывает мне о богах моей матери! Сейчас, чего доброго, напомнит о боге Голубого Неба, боге отца…

– А я же сказал, что сюда приходят люди, поклоняющиеся разным пророкам, – развел тот мясистые руки. – И что с того? Разве не прав был тот, кто сказал, что человек сам решает, чью сторону принять – света или мрака? Да если бы все, читающие ту книгу или другую, могли бы решить правильно…

– То не было бы в том царстве ни холода, ни зноя… – с иронией отозвался я.

– …ни старости, ни смерти, ни зависти зловредной, – уверенно завершил мой безымянный наставник.

И мы посмотрели друг на друга.

– Ты в этом доме – не чужой, человек из страны Согд, – понизил голос мясистый бородач. – Ты пришел вовремя. Потому что наступают решающие дни. Иной век. И тот, кого называют Махди, – он здесь, он между нами, а мы-то, глупые, проходим мимо и не замечаем. Но подожди немного. Это всегда так бывает – сидишь во мраке, и вдруг – ослепительный свет!

Тут он протянул было руку, чтобы хлопнуть меня по лбу, но наткнулся на мой взгляд и передумал.

– А страдания твои – неси их. Ты хотя бы богат. Имя твое знаменито. А что делать бедным людям? Их груз тяжелее.

Я не для того прожил почти сорок лет, чтобы не научиться замечать, когда кто-то начинает постепенно подбираться к моим деньгам. Но, к чести этого человека, далее он столь чувствительную тему развивать не стал.

– Реши, чего тебе надо, – повел дело к завершению он. – Отдых души? Здесь ты его найдешь. Твоя жизнь станет невыносимой? И тогда ты тоже получишь то, чего жаждешь.

«Ни слова о Заргису», думал я, готовясь уже уходить. «Ни слова. Этот тип опаснее змеи. Но другое слово я все же произнесу».

– Сад, – сказал я. – Когда все кончится… Я хотел бы оказаться в том саду, о котором здесь столь многие говорят.

Он опять начал дышать долго и с наслаждением. А потом, хитро поглядывая на меня, чуть ли не запел:

– И будем мы в садах фруктовых, в тени раскидистой, близ вод текущих и плодов обильных, не срезанных, не запретных, возлежащими на коврах разостланных. И гурии, созданные совершенными, сохраненные девственницами, будут принадлежать стоящим на правой стороне… Да-а-а-а… Но не спеши. И тогда сад придет к тебе, а ты – к саду. К саду вечности, в котором текут ручьи. Там пребудешь ты во веки веков.

– Мудрый человек, – выдавил я из себя, уже встав (надо же как-то было к нему обращаться), -знаешь ли ты, с каким пустяком я к тебе шел? Сейчас мне даже стыдно об этом вспоминать, но, с другой стороны, – две человеческие судьбы не пустяк…

Его лохматая голова в темноте вопросительно наклонилась вбок.

– Два согдийца, один по имени Омар, другой – Михраман. С ними говорил твой посланец в больнице, откуда им скоро выходить. Я хотел взять их к себе. А теперь не знаю, как поступить. Они, эти двое, нужны тебе?

Даже притом, что лицо толстяка так и невозможно было полностью рассмотреть, было заметно, что еще два кандидата на прозрение для него не столь уж важны.

– А ты уверен, что можешь взять на себя такой выбор – их судьбу? – сварливо заметил он.

– Я лекарь, – не без гордости отвечал я. – Мои руки их лечили.

– Что ж, – покивал толстяк, – тогда пусть выбор делают они сами.

Меня с должным почтением повели вон со двора.

И это был бы прекрасный двор, а мой собеседник – весьма замечательным человеком, если бы…

Я посмотрел вокруг, где угадывались устраивавшиеся на ночлег серые тени: пять, шесть, десяток…

Прочие терялись во мраке, среди невидимой листвы. Отчаявшиеся люди, оставшиеся без земли, денег, родных, а потом и, видимо, без здоровья, без которого не будет дальнейшей военной службы. Вот какой была теперь их судьба: серыми тенями лежать в этом дворе, отсюда – если проповеднику будет угодно, – прямиком в тот самый загадочный сад наслаждений, а потом – получить «священное оружие», разместиться по местам и ждать сигнала. Как просто!

Слишком просто, мысленно добавил я.

Лежала ли Заргису, гордая дочь Ирана, в этом саду рядом с другими, пока не сделала свой выбор между мраком и светом?

На пустынной улице среди невидимых во тьме кипарисов возвышался одинокий силуэт – Нанивандак верхом, державший уздечку моего коня.

Далее во тьме ничего не было видно, но я почему-то был уверен, что длинный воин Юкук где-то неподалеку.

ГЛАВА 14

Она безумна, господин

Черные куртку и широкие штаны, в которых я объехал вместе с Юкуком столько пригородных дорог и улиц Мерва, я с наслаждением вышвырнул вон: стирать их уже было бесполезно. Затем дал себе слово завтра поспать, наконец, после обеда. А сегодня – надо разогнуть налившиеся тяжестью ноги, снова взгромоздиться на коня и отправиться в квартал удовольствий. Но не тех, о которых думают в таком случае, а более простых. Например, удовольствий в виде неспешной и тщательной бани.

– Покрасим? – не ожидая отказа, поинтересовался сидевший в тенечке возле бани парикмахер. И недовольно поджал утопавшие в красной растительности губы, услышав мое вялое «нет». Согдийцу следовало все-таки оставаться согдийцем, тем более если он – наполовину тюрк. В общем, меня вполне устраивали мои желтоватые согдийские волосы, светлые глаза неопределенного цвета и жесткая короткая бородка.

Ощутив долгожданную легкость головы, которая возникает после хорошей стрижки (вдобавок к легкости рук и ног после бани), я поехал на улочки возле северного рынка и провел уйму времени в темноватой лавке торговца запахами, среди его сотен маленьких кувшинов и плошек. Выбрал себе довольно легкомысленный оттенок розы (в знак уважения к мервскому барсу), сильно приправленный, впрочем, жасмином.

Потом заехал на сам северный рынок и приобрел новый комплект повседневной одежды – рубашку с жилеткой, неизменно черного цвета, но зато с серыми широкими штанами. Головная повязка мне приглянулась полосатая – опять же черные широкие полоски, но вперемешку с бледно-зелеными.

Возвращаясь в свой дом-насест в крепости, я думал, что веду себя как художник из Поднебесной империи. Дело в том, что я намеренно тянул время, готовя себя к серьезному, очень серьезному разговору с Юкуком. И делал это подобно художнику из империи Тан, который сосредотачивается перед созданием гениального свитка.

Художник садится в таких случаях на ослика и едет на день-два в самые красивые из окрестных гор. Бродит с восхода до заката среди увенчанных искореженными соснами пиков, у подножия которых бледно зеленеют облака бамбуковых рощ и поднимается прохладный пар от игрушечных водопадов.

Потом художник достает чайник вина, вдумчиво выкушивает его с достойной закуской, ложится на принесенную с собой плетеную циновку, опускает увенчанный узелком волос затылок на фарфоровую подставку и засыпает под шум ручьев и крики ночных птиц.

Утром вбирает в грудь свежий воздух, снова бросает острый взгляд на те же горы и воды, на их новый облик в косых лучах слепящего света и направляет ослика домой.

А дома он сбрасывает запылившиеся одежды, долго моется в бочке, надевает чистое и свежее, включая новую головную повязку. И, строгий и сосредоточенный, подходит к свиткам шелка или рисовой бумаги, заторможенными движениями растирает тушь.

Слуги – если таковые у художника имеются, – к этому моменту разбегаются и прячутся, стараясь издавать не больше шума, чем мышь в государственном рисохранилище. Почтение жителей империи к человеку, берущему в руки кисть, огромно. Да что там, так же почитают даже клочок бумаги, на котором есть хоть пара начертанных кистью слов. До сих пор помню, как теплый ветерок однажды унес с моего невысокого столика в торговом доме в Чанъани такой вот бумажный клочок, покрытый даже не каллиграфией империи, а неровными строчками согдийского письма. А я лениво попытался подогнать его обратно сапогом. И тут сидевшая напротив меня имперская дама по имени Хуан Нежный Лепесток – и ведь совсем не низкого ранга, супруга чиновника-историографа, – в ужасе сорвалась с места, бросилась поднимать этот клочок, разглаживать и обеими руками вручать мне, тогда совсем мальчишке, совершенно растерявшемуся от такой сцены.